Сомнений нет: это был щедринский Порфирий Головлёв. Роста чуть выше среднего, ещё более сутулый, чем его изображали на обложках советских книг. Сейчас я мог воочию наблюдать за ним и сравнивать непосредственные впечатления с теми, о которых свидетельствовали другие.
Мало-помалу мы разговорились. Горестный шёпот Порфирия Владимирыча был по сути исповедью с включением разных воспоминаний и обстоятельств, сопровождавших эту несчастную, долгую, какую-то безутешную жизнь. Он рассказывал, а я иногда подправлял его, поскольку текст романа, оказалось, не выветрился из памяти, и кроме того утешал старика, пытался как-то извинить его, войти в положение, проявить хоть каплю сочувствия. Почему-то всегда хочется вступиться за «подлеца», которого осуждают хором люди разных качеств и убеждений, проявляя подозрительное единство, хотя бы и враждовали бы между собой.
Порфирий Владимирыч бубнил вполголоса, а я припомнил до мелочей, как сложилась судьба его сыновей и в который уже раз попытался взглянуть на дело со стороны. Почему-то считается, что если великовозрастный женатый детина сидит на шее у отца, то это нормально. Почему-то считается, что если другой детина растратил казённые деньги, а старенький отец отказывается оплачивать его преступные развлечения (сам нашкодил, сам, мол, и разбирайся), то это с его стороны плохо и бессердечно, а следовательно, потворствуй он растратчику, то это было бы очень даже хорошо — по-родственному — так что детина, пожалуй, так и проживёт жизнь не вынимая из чужого кармана запущенную туда хваткую лапу.
Что-то путанны наши представления о добре и зле.
Своё прозвище «Иудушка» мой собеседник получил в детстве, когда и взыскивать-то с невинного дитяти не полагается, ежели судить о нравственном, а вследствие попрёков так и понеслось — трюх, трюх (использую выражение Порфирия Владимирыча) — аки снежный ком: и такой, дескать, и сякой, и живёт-то под угрозой матушкиного проклятия. Прозвище «обязывало» быть недобрым. Однако если вчитаться как следует в роман, то почти все рассуждения Порфирия Владимирыча справедливы и резонны и возразить на них нечего. Напрягши как следует память, я в который уж раз задумался, о чём же безудержно говорит и говорит и суесловит Порфирий Владимирыч, исследовал, так сказать, состав изливающегося из его уст «словесного гноя». О чём же? О почитании родителей. О терпении. О великодушии. Какой-то зловещий парадокс: праведные речи возмущают в читателе протест. С чего бы все родные и близкие так дружно ополчились на него: он к ним с добрым словом, утешением и молитвой, а в ответ только фыркают, да огрызаются: кровопивец-де... Невольно в голове вертелись иудушкины словесные конструкции: «кому темнёхонько да холоднёхонько, а нам и светлёхонько и теплёхонько», и я почему-то не ощущал привкуса пустомыслия, бесконечной канители бессодержательных разговоров. Мне да любому тоже хочется, чтобы в мире всем жилось получше, да поскладнее, да без нужды, да без горюшка. Живи-тко, брат (думал я о себе), тихо да смирно — и тебе будет покойно, и всем весело и радостно.
Признаюсь, мне всё труднее было поддерживать в себе школярскую неприязнь к больному, опустившемуся «барину». Ну вздорный скуповатый старичишка, так ведь с возрастом очень часто, почти любой человек делается скуповатым, Ну болтлив, конечно, сосуды мозга чуток ссохлись, оскорлупели — что тут демонизировать-то? Даже любовь к маменьке ему вменена в вину: лицемерная-де, а как выяснилось ближе к концу, любовь была скорее всего искренняя.
Опять и опять невольно думалось: как же русский писатель, традиционно сочувствующий злоключениям маленького человека, как это автор так невзлюбил своего героя, чтобы с первой до последней страницы романа оставался до такой степени ядовит к нему? Ни доброго чувства не пробудил в себе, ни словца не замолвил за сотворённую им тварь — плод своего несомненного гения, — а даже напротив, составил роман как систему доказательств, как обвинительную речь о том, какой же его герой возмутительный пакостник, и через каждые двадцать-тридцать строчек выпускает когти.
♣
Порфирий Владимирыч, уже несколько успокоившийся, отирая глаза платком, пригласил меня выпить чаю — пригласил в хорошо известной читателю слащавой манере: («и с сахарцем, и со сливочками, и с лимонцем. а захотим с ромцом — и с ромцом будем пить»). У меня не хватило духу отказаться, встреча затянулась, и правда хотелось пить. Что-то невероятное: перевоплощение происходило у меня на глазах — между иконостасом и накрытым столом, где дешёвенькая суконная скатерть и наполненная горячая чашка, о которую я, тут же хлебнув и обжегши изрядно рот, не оставляли сомнений в реальности описываемых событий. За окном завывала метель, над степью вокруг усадьбы валил снег, а хозяин потчевал и потчевал меня кренделями своей Евпраксеюшки, думаю, от чистого сердца. Мне вдруг показалось, что Иудушка догадывается, что я за птица и откуда тут взялся. «Гость из будущего, — прямо-таки читалось в его несколько ироничной гримасе. — Сам с усам, выступает фу-ты ну-ты, как приободрился, сейчас побежит, побежит молодцом! »
— А как у вас, добрый мой друг, с этими делами обстоит? — вдруг спросил Иудушка, окинув меня цепким взглядом. — Ну с вырождением личности, — пояснил он, — опять же, с семейными имущественными разборками? Я не к тому спрашиваю, чтобы корысть какую иметь, хотя тяжеленько-таки мне на старости лет. Право, хоть и грешно, а иногда по слабости человеческой полюбопытствуешь. Ведь всякий не прочь сунуть нос туда, где ему быть никак не надлежит, так что ли? Знаю, что мои рассуждения глупые, ну и пусть будут глупые...
Вместо ответа я только рукой махнул.
Порфирий Владимирыч, поджав губы и скорбно покачивая головою, отвернулся к окну, но спохватился и стал дальше с интересом расспрашивать меня. Очень хотелось ему знать, отправляют у нас незаконнорожденных младенцев в приют, существуют ли денежные склоки между близкими, крохоборство, сохранился ли свинский разврат. Пытливость его ума не знала пределов.
— Не слыхать ли чего про Михаила Евграфыча?
— Давно помер-с.
— Так и Царствие ему Небесное, — умилился мой собеседник и положил крестное знамение. — Ведь Писание что говорит? На всё воля Божия. Он ведь нам всем вроде как отец, ни обвинять, ни судить не могу. Можно ли без страха даже подумать об этом? Это будет такое святотатство, такое святотатство! Нет, отцу одному известно, как с нами, непокорными детьми поступать. Нет, нет, не смею роптать на родителя своего, заслужил отцовское порицание дерзновенностью ума моего, так и получил.
Я попробовал чуть-чуть подыграть ему, намекнуть на некоторую однобокость мнения о Головлёвых, но «кровопивец», однако же не принял вполне моих доводов и даже вступился за своего создателя:
— Эпоха такая была, требовала обличений. Не понимаете?.. Всякий писатель уж тем становился хорош, что непременно изобличал, клеймил позором. Иной даже и со способностями возьмётся изобличать, так и доизобличается до полного непотребства. Поживать тихохонько да смирнёхонько, во всяком благочестии и чистоте было, пожалуй, не в духе времени. Сейчас в стрекулисты запишут. Дурной, скажут, писатель, бяка! А что у вас нынче поговаривают?
Опять это «у вас». Конечно, он живо смекнул, кто перед ним, но не подаёт виду. Редкая проницательность Порфирия Владимирыча и впрямь могла привести в мистический трепет кого угодно.
♣
Время ускорялось по нарастающей — ещё немного, и наступит развязка: обезумевший Порфирий Владимирыч отправится на могилку матери и замёрзнет в пути до смерти, — непохоже ни на кого уйдёт из жизни, — совсем не так, как его библейский прототип, бросившийся к суковатому древу с верёвкой в руках. Участь благоразумного разбойника по воле автора обошла грешника, не стала частью сюжета. Ранние мартовские сумерки окутали анфиладу комнат, за окном постепенно потухали мерцания серого дня. В конце длинной залы стрекотала и оплывала дешёвая свечка, образуя своим пламенем небольшой светящийся круг. Я стал потихоньку продвигаться к выходу. У печи заметил я, помимо изорванных игральных карт, которыми, бывало, в семье перекидывались в дураки, — заметил ещё и гору изорванных бумаг со следами арифметических вычислений — тех самых, которым самозабвенно предавался Порфирий Владимирыч, пытаясь внести экономические улучшения в своё день ото дня ветшающее хозяйство; фантазируя на бумаге, каково оно было бы превратить ресурсы и челядь, постройки и скот в деньги и обратно. К чему бы это могло привести? И вправду, страшновато читать эти страницы романа, где дичающий Иудушка занимается первобытным марксизмом... Да ведь не он первый, не он и последний.
— Вы у себя в имении так и один всегда? Пожалуй, страшно. Или кто-нибудь навещает?
Старик встал с дивана, сгорбился, зашаркал ногами.
— Редко. Обычно школьники, да и те по принуждению. Поглядят на «кровопивца», да и сейчас с облегчением восвояси — труском-труском, — глядь, и след простыл. Серьёзные исследователи иной раз заглянут по старой памяти, ну да тех больше вырождение захудалого дворянства интересует и всякие там... психиатрические выверты. А так чтобы простой человек время скоротать заглянул, да посидеть за книжоночкой, да полистать да умом пораскинуть, так нет-с, редко-с...
Я подался в сторону сеней, он хлопотливо поспешил за мной.
— Что ж, прикажу живым манером для вас лошадушек заложить, кибиточку снарядить уютненькую. Чтобы и ногам было теплёхонько, и брюшцу сытнёхонько, вот и хлебца в дорогу положим, и курочку и солонинку, не забудем и шкалик... А то остались бы ещё, — умоляющим голосом затянул мой герой, — завтра панихидку закажем по Михаилу Евграфычу, а помолясь и самоварчик поставим.
Он растроганно, по-свойски боднул меня в плечо.
Сто сорок моих «лошадушек» под капотом нетерпеливо рыли копытами, готовые рвануть с места, влача японскую внедорожную «кибиточку» по непролазной грязи, деревенским полужидким просёлком прямиком в ХХI век. Странно, казалось, что я не успел сделать чего-то главного, за чем наведывался сюда, много что осталось неразгаданным. Будто я побывал на стыке двух жизней: исстрадавшаяся литературная тварь разделилась в своём существе и пока одна ипостась претерпевала наскоки читателя и критики, другая самообновлялась, перерастала самоё себя, мучительно возрождала в себе увядшие ростки человечности. В следующий раз обязательно привезу злодею Порфишке что-нибудь из тёплой одежды, бушлат, валенки, пусть согреется и без опасности ходит зимой на погост к родителям. В зеркале заднего вида в последний раз мелькнула головлёвская усадьба, сжимающаяся в серую точку на запылённом степном пространстве.
Провожая меня, Порфирий Владимирыч стоял у окна и крестил стекло.
Мобильная версия
